Ольга Калинина — клинический психолог и гештальт-терапевт. Прежде чем уйти в свободное плавание, она семь лет проработала в тюменской исправительной колонии. Специалист занималась полным сопровождением осужденных на всё время их наказания. Ей заключенные доверяли свои переживания о будущем, признавались в нераскрытых преступлениях, делились с ней страхами и фобиями. В основном среди ее пациентов — заключенные строгого режима, которых приговорили к 15–20 годам колонии.
В этом интервью журналист 72.RU поговорила с психологом о том, как люди адаптируются к жизни за решеткой, профдеформациях и историях, от которых становится жутко даже самым опытным специалистам.
Женщина по ту сторону решетки
— Расскажите поподробнее о том, как вы пришли работать в УФСИН, и почему, собственно, вообще туда решили пойти?
— Я была тогда молоденькая, после университета. Мне так хотелось уже начать работать. И в УФСИН тогда очень требовались психологи, а больше я не видела нигде вакансий. Пошла в итоге, куда пришлось.
— А вообще осознавали, с кем вам придется работать?
— Для меня как-то это было вообще чем-то странным. Я в жизни с подобным не сталкивалась, поэтому такого понимания, с кем я буду работать, что я буду делать, у меня не было.
— Помните свой первый рабочий день?
— Смутно. Помню, когда пришла в ИК-2, мне сразу дали бумаги и вот я всю неделю знакомилась с документацией, потом еще столько же обрабатывала тесты, а их там была целая гора. В саму зону я попала только через месяц. Нужно было пройти собеседование со всем начальством, инструктажи, как можно себя вести, как нельзя вести себя с осужденными. Например, что нельзя приносить запрещенные вещества, колющие предметы и так далее. И только после всего этого я оказалась уже непосредственно за решеткой.
— Ваше первое впечатление от пребывания там? Какие были первые чувства?
— Удивление, потому что было представление, что все там живут в клетках,
Вы знаете, как в фильмах показывают. А тут я прихожу, они так ходят свободно, и думаю: «Ого, такое бывает».
— Не было страха за свою безопасность?
— Нет. Осужденные вели себя спокойно и доброжелательно. Было много сотрудников вокруг. Они спокойно передвигались по колонии и это создавало ощущение безопасности. К тому же в мужских колониях с женщинами всегда ходит сопровождающий мужчина.
— Как строилась ваша работа с заключенными в колонии? Какие были обязанности и чем там занимались?
— У нас было много психологов на тот период, порядка 5–6 человек. И у каждого какая-то своя деятельность. Мы проводили диагностику при поступлении в учреждение, писали характеристики на заключенных на УДО или помилование. Лекции проводили, коррекционная работа была: фильмы, лекции, индивидуальные беседы.
— А как коррекционная работа проводилась?
— Вообще вся работа психолога направлена на анализ и коррекцию поведения. То есть изучали, что побудило совершить преступление, как человек это переживает и так далее. Была и работа по запросу (когда осужденный или сотрудник сам обращался за консультацией). Чаще всего это были истории про то, что в семье что-то случилось. Если кто-то у осужденного умирал из близких родственников, то это была наша задача сообщать ему о об этом. Были такие истории, когда осужденных что-то тревожило и они приходили с этим.
— Какие это были преступления?
— Кражи.
— Какая основная задача у психологов в УФСИН?
— Прогноз дальнейшего и помощь в адаптации, конечно. Основная же идея в том, чтобы человек заново социализировался и не было рецидива преступления. То есть осознал и снова не оказался в этих местах.
— Пока готовилась к нашему интервью, прочитала, что по статистике в системе ФСИН психологов-женщин гораздо больше, чем мужчин. Как думаете, с чем это может быть связано?
— Это связано с тем, что психологов-женщин вообще априори больше, чем мужчин. Только поэтому. Психологи-мужчины есть и в УФСИН, но их, как и педагогов, меньше. Но я вспомнила, что была тем не менее одна колония, где были психологи только мужчины. Женщин там вообще не было. Их целенаправленно не набирали.
— Почему?
— Так руководство решило. Не знаю причин.
Истории убийц и педофилов
— Что осужденные рассказывали о себе, о своей жизни?
— Кто-то про преступления рассказывал, кто-то — про семью. Часто бывает такое, что пытаются как-то оправдать содеянное. Понятно, никому не хочется называть себя убийцей, это я утрированно говорю. Некоторые приходили, фотоальбомы показывали, делились семейными историями.
— Вот, кстати, да. Про семью говорили охотнее, чем на другие темы?
— Мне кажется, про всё одинаково, потому что часто семья — это единственное, что остается. Большинство людей отворачивается от многих заключенных, даже и семьи распадаются — не все готовы ждать раз сроки большие. Кто-то рассказывал про новые отношения, некоторые наоборот целенаправленно отказывались от отношений, отбывая срок. А так, конечно, с большей радостью рассказывали о семье. В принципе, охотнее на эту тему говорили. Вообще я старалась целенаправленно, если была такая возможность, не читать личное дело. Чтобы не предвзято относиться к человеку. Но в некоторых случаях важно знать заранее, за что человек сидит. Тут уже напрямую задавала вопросы.
— От чего зависело, будете вы изучать дело или нет?
— Если есть склонности к суициду. В таком случае нужно ознакомиться с личным делом, чтобы понимать, насколько он сам для себя опасен вообще.
— У каких заключенных чаще всего наблюдалась склонность к суициду? С какими преступлениями?
— Чаще там больше не настоящие попытки самоубийства были, а демонстративно-шантажные. То есть истинный — он бывает, конечно, по разным причинам — часто, если это чувство вины или что-то случилось. Но демонстративно шантажный случался гораздо чаще. Я помню, что однажды кто-то иголку использовал, гвозди тоже. Если это были реальные попытки, то могли чуть ли не резинку от трусов использовать.
— Были ли такие истории заключенных, которые вас удивили?
— Единственное, что сейчаc вспоминаю, это история человека, который совершил преступление в отношении своей падчерицы. Он ее изнасиловал. Девочке было 12–15 лет, а ему — около 40, может, больше. В общем, потом он постоянно приходил ко мне, плакал, что она приходит к нему. Видел прямо наяву: «Выглядываю в окно и вижу ее. Иду в отряд — вижу ее». Вот это для меня было таким жутким, что ее образ много лет его преследовал.
— Были ли в вашей практике люди, которые больше походили на откровенных психопатов? Какие они?
— Важно отличать психически больного от психопата. И те и другие встречаются, но на общую долю осужденных их не так много. Часто психопатия связана с высоким уровнем направленной агрессии. Такие люди часто долго планируют какое-то насильственное преступление, чаще всего у них отсутствует какая-то эмоциональная включенность, но по ним же видно, что, допустим, кто-то получает удовольствие от убийства. Я сейчас вспомнила один случай, когда один из заключенных мне рассказывал о том, что в состоянии алкогольного опьянения убил человек 5–6. А потом говорит: «Я выхожу из дома, зову соседа и говорю ему: «Смотри, как я их перерезал красиво».
— Много таких заключенных было за время вашей работы в ИК?
— Чаще всего насильственные преступления совершаются именно в состоянии алкогольного опьянения. Либо корыстно-насильственные преступления. Чтобы прямо удовольствие какое-то получали от убийства — такого немного было. Вспомнила еще один какой-то дикий для меня случай, когда человек сначала просто убил ради коробки конфет, а в другой раз — из-за того, что ему отказались продать попугайчика. Пришел в гости к знакомой, она ему конфет меньше дала, чем он хотел, а второй раз — уже другая знакомая отказалась продать ему своего попугая. От таких людей даже какой-то холод ощущается. Читаешь личное дело, где написано, что этот человек поджег давнюю знакомую и смотрел, как она догорает, и в такие моменты прямо становится страшно, такой ужас охватывает.
— Часто вообще такие истории происходили или это всё-таки какое-то исключение из правил?
— На 2500 человек в колонии, наверное, таких людей нечасто встречаешь. Но в силу того, что они все находятся в одном месте, такие истории всплывают и всплывают. Была такая история с таксистом, на глазах которого убивали девушку, а он ничего не сделал. Хотя это происходило прямо в его машине. Он подвозил компанию с ночного клуба, и прямо в его машине двое начали насиловать девушку. Потом они вышли из авто, раздели ее и голую оставили на улице зимой. Насколько я помню, могу ошибаться, — она умерла от обморожения. А таксист этих парней повез обратно.
Вот в такие моменты для меня становится тревожной человеческая безучастность. Когда ребенка на территории какого-то учреждения насилуют, а педагоги стоят, смотрят в окно и говорят: «Смотри». И при этом ничего не делают. Они, конечно, вызывают потом полицию, но сначала позовут всех, обсудят что и как. А только после звонят в полицию. Сам факт того, что с моим ребенком может что-то подобное произойти и не каждый еще готов будет ему помочь. От осознания этого становится тревожно и страшно. Как будто бы такие люди тоже ответственны за преступление, могли предотвратить.
— Вот у людей, которые совершают всевозможные преступления разной степени жестокости, особенно если это жестокие, есть у них такие отличительные черты, свой, условно, образ и стиль мышления?
— Вообще каждый человек по характеру разный. Допустим, мошенники в основном все с юмором, они коммуникабельные, шутить любят. Те, кто детей насиловал, они очень жалостливые к себе. Потому что у них неразвитая эмоциональная сфера. Они умеют завоевать интерес и доверие ребенка к себе, но не взрослого.
Те, кто сидел за убийство, были чаще всего импульсивными людьми, взрывными. Еще интересное из того, что я помню. В тестах для заключенных есть вопросы типа «Человек, который оставляет свои вещи без присмотра, виноват ровно столько же, сколько и тот, который эти вещи похищает?» И часто очень корыстные преступники отвечали «да». То есть они даже не берут ответственность за то, что сделали. Если вы оставите телефон в магазине, то вы виноваты ровно столько же, сколько и тот, кто ваш телефон взял. Еще вспоминается вопрос из теста: «Можете ли вы зарезать курицу или овцу?» Некоторые говорят: человека могу, а овцу не могу.
Адаптация к жизни за решеткой и после нее
— Одна из целей и задач психолога — сделать так, чтобы человек после отсидки смог адаптироваться к обычной, мирной жизни. Особенно если это был длительный срок заключения. Но многие всё равно возвращаются обратно за решетку. Как думаете, почему случаются рецидивы?
— Вы говорите о задаче психолога, но я думаю, что это задача вообще всей системы, чтобы человек после заключения не возвращался в колонию. Тут же играет роль то, насколько человек вообще осознал свою вину, и то, что он совершил преступление. Для некоторых это норма, кто-то считает, что он ни за что сел, кто-то придерживается строгих криминальных субкультур. Для них это наоборот поощряется: какие-то даже нарушения в тюрьме повышают их по иерархическому статусу.
— Допустим, вот он осознал, а дальше что? Им же всё равно приходится сталкиваться с осуждением. Как проработать такие моменты, чтобы снова не вернуться к этой жизни?
— Заключенные же не только с осуждением сталкиваются, они встречаются и с поддержкой. То есть их готовят к освобождению. Они могут получить профессию в условиях учреждения, могут зарабатывать. Кто-то работает и не возвращается больше в колонию. Кто находит работу, я знаю, что некоторые освобождаются, открывают свое дело, начинают успешный бизнес и никогда не возвращаются.
— Вас так возмутило, что помощь в реабилитации — это задача не одного психолога, а системы в целом. Как она у нас вообще в этом плане работает, по вашему мнению?
— За некоторое время до освобождения, то есть если по сроку освобождается осужденный, с ним начинают работать прямо коллективно все. В том числе и психолог. Прорабатываются возможные риски, страхи, тревога. С заключенными работают социальные работники, они помогают в трудоустройстве, с поиском жилья. Это прямо целый комплекс мер для ресоциализации человека.
Нет человека, 100% склонного к преступлению. Тут больше речь про ответственность человека, какое поведение он выберет. Он может работать в колонии и зарабатывать, а может выбрать криминальный путь, освободиться и снова заниматься тем же самым.
— Насколько для человека травматично попасть в систему, в колонию? Как они переживают это?
— Здесь правильнее было бы ответить, раз это тяжкие преступления, у нас сидели именно за тяжкие преступления, в среднем от 5 до 25 лет, то очень много времени они уже проводят в СИЗО. Это следственные, доследственные проверки, то есть бывают те, что по три года в СИЗО отсидели, и для них приезд в колонию — да, стресс, но в целом они уже готовы, знают, что будет и как.
— Как человеку адаптироваться к жизни в колонии, который тем более первый раз попал вообще?
— Тут, понимаете, какие-то двойные стандарты. Со стороны правопорядка ему говорят: если ты будешь делать вот так, то у тебя есть возможность выйти по УДО. Но тут же есть другая сторона, которая говорит: пойдешь к нам — поднимешься наверх по криминальной иерархии. Тут уже выбор человека.
— И что выбирают чаще всего, чтобы прижиться?
— Я не могу сказать, что выбирают чаще, но в любом случае больше людей работает, больше людей выходит по УДО. Но часто бывает такое, что первые 5 лет они придерживаются криминальной субкультуры, а потом понимают, что все-таки хотят домой, и начинают менять образ жизни. Приходит понимание, что криминал ничего хорошего не дал.
— Если сравнивать, что сложнее дается: адаптироваться к жизни за решеткой или на свободе после длительного заключения?
— Мне кажется, одинаково тяжело привыкать и в том, и в другом случае.
— А кому сложнее приходится? Тем, кто во взрослом возрасте попадает в колонию или в молодом?
— Это тоже зависит от личности и от того, какое преступление человек совершил. Потому что молодые, до 22, у них еще наблюдается такая тюремная романтика, для кого-то из них может даже прикольно в тюрьме оказаться. Они представляют, что будут ворами какими-нибудь, вырастут по криминальной лестнице. И придерживаются норм криминальных.
— С чем такая романтизация образа бандита и криминального авторитета может быть связана, как думаете?
— У меня есть несколько теорий: во-первых, мозг еще не сформировался до конца, во-вторых, так или иначе подросткам вообще свойственен бунт против общества, кто-то выбирает более-менее приемлемые субкультуры, а кто-то нет. В-третьих, так может произойти, потому что подросток оказался во всех остальных субкультурах ненужным, отверженным, и это единственное, что его привело в криминал.
— А у взрослых? Они как-то вообще переживают, если особенно первый раз в колонию попал, а тебе условно уже 40 с лишним лет и не до романтики.
— Я думаю, что у них период адаптации происходит еще в СИЗО, и после уже примерно люди понимают, сколько будут сидеть, за что, что их ждет. То есть самая тяжелая стадия происходит в СИЗО.
Профдеформация
— Когда вы поняли, что уже, наверное, пора уходить?
— Когда я начала замечать, что у меня появилась деформация. Слова тюремные появились в речи, в целом начала смотреть по-другому на преступления: «А убил, что такого? Не съел же». Я сейчас, конечно, утрирую, но всё равно деформация присутствует. Поняла, что не хочу больше находиться в этой структуре, у меня в жизни много всего прекрасного и я хочу окружать себя чем-то хорошим.
— Вам понадобилось время, чтобы оставить эту работу в прошлом?
— Думаю, что да, чтобы в себя прийти после тяжелых тем, забыть. Мы сейчас с вами разговариваем и всё равно так или иначе вспоминаю, но раньше они всплывали чаще, чем сейчас, такие истории.
В числе заключенных, с кем работала Ольга, были и ветераны Чечни и Афганистана. В предыдущем интервью мы говорили с психологом о ПТСР, осуждении окружающих и о том, почему жизнь после боевых действий не будет прежней.